АНДРЕИ РАСТОРГУЕВ

♦♦♦

Я, не раздумывая, жгу черновики,

Они сгорают медленно и тихо.

Как пыль дорог, ложится на ботинки

Огарок недописанной строки.

Из желтых листьев лета не сложить,

Из пепла не создать стихотворений.

Осенний город в пелене сомнений

Глаза неярких фонарей смежил…

А проблеск недописанной строки

В осеннем дыме возникает снова.

Но горький запах вновь приносит слово,

Из-за которого я жгу черновики.

И строки растворяются в огне,

Неяркое тепло совсем остыло.

Сгорает на бумаге слово «было»,

А слово «будет» греется во мне.

СТИХИ И ПРОЗА

Каменный Пояс, 1982 - img_4.png

ИВАН УХАНОВ

Эти редкие свидания

Рассказ

I

Евдокия Никитична занемогла еще утром, но, разгоняя хворь, суетилась во дворе: накормила кур, спустилась в погребок и вымыла там деревянную бочку для соления капусты, подмела дворик… Но ей не легчало, все тело сотрясалось мелкой дрожью, будто Евдокия Никитична взвалила на себя тяжелый груз и несла его из последних сил. Часто и трудно, как-то умоляюще стучало сердце, словно охало от сверхмочной нагрузки.

Евдокия Никитична не сдавалась, по опыту знала: дай волю хвори, уморит. Стоит лечь, станет еще хуже.

…После обеда она подогрела воду в кастрюле, чтобы постирать бельишко, а когда стала снимать посудину с плиты, поднатужилась, в теле ее вдруг оборвалось что-то, левый висок будто прожгла молния. Евдокия Никитична сползла по стене и села прямо в разлитую на полу лужицу теплой воды.

«Что это со мной, господи?» — удивленно-испуганно подумала она и попробовала встать, но тело не послушалось.

Алексей Дюгаев, средний сын Евдокии Никитичны, подъехал к дому матери на служебной «Волге» и, увидев во дворе белую машину медицинской помощи, отпустил шофера: езжай, дескать, не скоро я тут, видно, освобожусь.

Он вошел в дом, где было многолюдно, но тихо, и эта тишина при такой толкучке сразу как-то сковала его движения и голос. Мать лежала на диване. Над нею застывше склонились, спинами к двери, два человека в белых халатах. Из крупной иглы, введенной в вену правой руки Евдокии Никитичны, стекала в стакан темная кровь.

— Здравствуй, Алеша… Вот как я расхудилась… Опять крови во мне чересчур… Два стакана надоили да еще хотят. А ты садись, проходи — с улыбкой, бессильно заговорила Евдокия Никитична, заелозила на подушке, увидев среди детей Алексея.

— Спокойно, бабушка. Кровь у вас взяли, чтобы сосуды спасти. Такое высокое давление не под силу нынешнему сердцу. А у вас, оно, видно, еще той старой закалки… Но разве можно так?.. Видите ли, — обращаясь уже к детям Евдокии Никитичны, с незлым возмущением продолжал молодой усатый врач, — для нее соседка «скорую помощь» вызвала, тут бы ей в постель лечь, а она давай стирать, пудовые кастрюли двигать!

— От работы мне урона не бывает. Если бы не бегала, не копошилась, давно б померла, небось, — с какой-то потухшей гордостью оправдывалась Евдокия Никитична.

— Самой-то чего ж бегать? Дети у вас большие, — сказал врач.

— Да, дети у меня, сами видите, какие. Вот Геннадий, что кудрявый, у окна стоит. На стройке мастером работает. А на стуле — дочка Татьяна, экономист, замужем, недавно внучком порадовала… В уголке там, с женской прической, — Евдокия Никитична слабо улыбнулась, — самый младшенький наш, Веня, студент. На художника учится…

— Вот и хорошо, — благодушно сказал врач и кивнул медсестре: — Потерпите, мамаша, еще один укольчик… И давайте помолчим.

— Я про Алешу… не сказывала, — услышав запрет, заторопилась Евдокия Никитична. Она вдруг почувствовала, что самое важное сейчас в доме — это не хлопоты возле ее болезни, а ее рассказ о детях, которые так дружно собрались к ней, все рядышком оказались. Такое редко случается при теперешней жизни. — О нем что сказать? Человек видный. Весь город наш перелицевать норовит. Ну, знамо дело — архитектор…

Врач еще долго ощупывал ее, укалывал иголкой в разных местах то руку, то ногу, проверяя, где Евдокия Никитична чувствует боль, а где нет. Потом пошел на кухню мыть руки.

За ним, один за другим, вышли дети.

— Пожалуй, это инсульт… с развивающимся левосторонним параличом. Прогноз тяжелый, — сухо, неохотно сказал усатый. — Потребуется терпеливое лечение, а главное — уход. Ваша мать, я убедился, неугомонная работница, но… теперь ей нужен покой. Хотя бы месяц-полтора. И нечего тут секретничать. Идемте, я сам скажу ей об этом.

Врача Евдокия Никитична слушала не дыша, невидяще смотрела в потолок, будто робея взглянуть на детей. Потом, всхлипывая, тихо запричитала:

— Любое наказание, господи, только не это… Лежать недвижным бревном, стать для всех обузой…

— Ничего, все потихоньку образуется. А пока не двигаться, не вставать. И не расстраиваться… Надо вызвать участкового врача, — дописав, врач протянул бумагу столпившимся детям.

— Так кто же, простите, живет здесь, с матерью? — спросил он, выжидающе оглядывая их.

— Венька, то есть сын… самый младший. Студент-художник, — ответила за всех Татьяна. — Ну и мы все… ходим сюда, конечно. Помогаем, приглядываем…

— Когда все приглядывают, значит никто конкретно, — сказал врач и, помолчав угрюмо, скомандовал медсестре: — Носилки!

Евдокия Никитична вздрогнула и как-то извинительно-виновато, с робкой надеждой посмотрела на детей. «Не хочу я в больницу», — говорили ее глаза.

— Ты не волнуйся, мам. Мы каждый день будем тебя навещать. — Татьяна, прослезившись, взяла мать за руку.

Когда Евдокию Никитичну, беззвучно плачущую, понесли во двор к машине, Дюгаев пошел следом за носилками, но тут его дернул за локоть младший брат Венька.

— Жалко, да? — кивнув кудлатой головой вслед носилкам, как-то ернически зашептал он. — А что ж месяцами к матери глаз не кажешь? Знаю, знаю: большой и занятый ты человек! Градостроительный размах, поиск новых принципов архитектуры! А в итоге — эклектика, серость штампа, тиражи скудоумия. Все эти бетонные коробочки, прости меня, братец, похожи друг на друга, как пельмени в тарелке…

— Ну ты… не к месту это, Веня. Позже давай повидаемся, поговорим. — Дюгаев неприятно ощутил на себе хмельной взгляд младшего брата.

— Ага, точно! Времени у нас всегда в обрез, — продолжал въедливо Венька. — Все заняты великими делами. До матери очередь не доходит. Ты не гляди на меня так, зодчий. Лучше себя осмотри. Ага. У вас нынче, что Курск, что Оренбург — разницы никакой. Пролети тыщу верст, выйди из самолета, — картина одна — будто никуда и не улетал: такой же аэровокзал, такая же гостиница, точно такие Черемушки.

— Да смолкни же ты… — Дюгаев слегка оттолкнул обвисшего у него на плече Веньку, от которого некстати, как-то кощунственно пахло вином.

Меж тем носилки втолкнули в машину, врач, оставив медсестру в салоне возле больной, пошел к кабине.

— Мамка, ну ты держись! Я тебе каждый день буду надоедать, — всунувшись в открытую заднюю дверцу «неотложки», горячо сказал Венька, захлопнул дверцу и, взглянув на угрюмых родственников злыми и какими-то беспомощными глазами, пошел прочь.

И этот его взгляд, и въедливый, задиристо-отчаянный тон голоса, и ерничество, только что казавшиеся Дюгаеву неуместными, оскорбительными, вдруг стали понятны ему и даже отчасти созвучны состоянию его души. Свою вину перед матерью хотелось найти прежде всего у другого.